С балкона моей квартиры на окраине городка Даньшуй близ Тайбэя открывается приятный вид. По зелёному полю в обложенной камнем траншее бежит, по-змеиному изгибаясь, ручей. Вдоль ручья проложены пешеходные дорожки, рядом разбиты огороды: страсть местных жителей к земле даже в постиндустриальный век неистребима. За полем проходит шоссе, за шоссе высится пологий холм с кудрявой рощицей. На вершине холма – скопление разноцветных домиков с верандами и башенками. Между домами стоят конусы кипарисов. Ни дать, ни взять окрестности Сухуми. А под домами, на обращённом ко мне склоне холма раскинулось немалое по местным меркам кладбище. На Тайване самое обычное для него место: во-первых, земля на склоне не очень годится для обработки, а, во-вторых, «правильный» склон защищает от вредных влияний и благоприятствует скоплению космической «энергии» (по-китайски – ци).
Традиционно каждая тайваньская семья имела свои родовые могилы и сама за ними ухаживала. Неухоженную могилу было позволительно распахать или переделать в новый склеп. Но вообще-то к обителям мёртвых здесь не меньшее внимание, чем к жилищам живых. Большинство могил имеют вид подковообразных ниш с вертикальной плитой, словно обозначающей вход в подземный мир. Некоторые имитируют павильоны с колоннами или круглые домики с остроконечной тростниковой крышей наподобие хижин отшельников на китайских пейзажах. Недавно появился сияющий позолотой памятник в форме буддийской ступы на круглых столбиках. На могилах ни фотографий, ни эпитафий, ни даже имён, а только высокопарные посмертные звания, мало что говорящие об индивидуальности того, кто здесь покоится.
Квартира с видом на кладбище, наверное, не каждому по душе. Но мой погост на фоне холма выглядит так живописно и естественно, что я смотрю на него с удовольствием и даже, как Иммануил Кант от созерцания печной трубы, нахожу в этом занятии стимул для размышления.
Сегодня весенний праздник поминовения усопших. Единственный, который отмечается по солнечному календарю и потому имеет фиксированную дату: 5 апреля. Выходной день. С утра обочина шоссе перед кладбищем запружена машинами: живые приходят к мёртвым. Почтить предков – святое дело. Тем более что заброшенной могиле грозит экспроприация, да и мести обиженных духов многие побаиваются. Всей семьёй, включая малышей, посетители кладбища убирают «свою» могилу, ставят на ней две вазы с цветами, вешают на могильную плиту красные и зеленые лоскутки, раскладывают угощение по чину «трёх жертв»: курицу, утку, соевый творог. И обязательно жгут охапки разнообразных жертвенных денег: тут и бумажные имитации серебряных слитков былых времен, и жёлтые, с красными печатями, ассигнации загробного банка, а теперь ещё и копии американских долларов. Суммы на банкнотах нарисованы астрономические – на родню чего же скупиться!
Тайваньцы умудрились сохранить по-детски простодушное отношение к мёртвым. Мыслей о смерти они стихийно сторонятся, никогда не поминают её в разговоре, даже не имеют её общепринятого образа. Раньше в домах частенько не было четвёртого этажа, поскольку слова «четыре» и «смерть» по-китайски звучат очень похоже. Кому же охота жить на «смертном» этаже? Загробный мир представляется местным жителям не просто «отражением» земного мира, а прямым его продолжением. Мёртвые нуждаются и в домах, и в одежде, и в слугах, и, конечно, в деньгах, для чего сжигаются бумажные имитации всех этих полезных вещей. Удобно, дёшево, а главное, убедительно. Ну, а энергия мёртвых, естественно, воздействует на живых. Правильно захороненный предок может обеспечить благополучие его потомкам.
Поэтому к мёртвым на Тайване отношение, скорее, уважительно-деловитое. Погребальные же обряды по-праздничному пышные и шумные, непременно публичные. Семья умершего сооружает перед домом большую прямоугольную палатку из полосатого брезента, иногда полностью перегораживая улицу. В палатке выставляют большое фото покойного, перед ним – стол для подношений, по сторонам жёлтые – цвета Будды – венки и высокие пирамиды из банок пива и прохладительных напитков, которые послужат угощением для тех, кто придёт отдать последний долг умершему. Монахи служат молебны, нередко для покойного даются представления (которые с удовольствием смотрят живые). А в назначенный гадателем «счастливый» день урна с прахом покойного, обвитая все теми же жёлтыми цветами, отправляется на грузовичке с такими же пластиковыми жёлтыми цветами к месту захоронения. За ней следует удивительный оркестр из большого барабана и двух дудок, исполняющих старинную погребальную музыку. Музыканты – люди непременно преклонного возраста, и, как считают здесь многие, делают свое дело из чистого энтузиазма. Это мнение неверно, но по-своему объяснимо: дудки немилосердно гнусавят, не создавая никакой мелодии, барабан ухает сам по себе. Редкий, едва ли не единственный известный мне пример откровенной какофонии. Лично мне она внушает мысль о мировом хаосе, из которого выходит и в котором растворяется всякая жизнь.
Хоть и не любят тайваньцы говорить о смерти, но смерть для них – вещь понятная и почти родная уже потому, что потусторонний мир есть точная, хотя и перевёрнутая, копия этого мира. Общение с умершими – тоже дело обычное, и на то имеются свои специалисты, по большей части даосские священники. С их помощью всегда можно вызвать душу нужного человека и разузнать, каково ей живётся и что ей нужно. Дело куда как важное, ведь поминовение умерших есть начало всякой культуры. И все обряды тайваньцев направлены на достижение гармонии между духами и людьми. Есть в этом и глубокий нравственный смысл. Ведь только в перспективе смерти жизнь обретает свою абсолютную значимость. Только в ощущении близости смерти мы можем понять, как в действительности бесценна и обжигающе радостна жизнь сама по себе.
Моралисты сетуют на то, что в наше время смерть изгнана за порог «цивилизованного существования», сведена к досадной случайности на празднике жизни или, точнее, той псевдожизни, где правит бал потребительство. В отношении тайваньцев к смерти мы встречаем прямо противоположный случай – настолько в точности противоположный, что он кажется неотличимым от забвения смерти в современной цивилизации. Тайваньцы, в сущности, не отделяют смерть, дающей смысл человеческому существованию, от самой жизни. И в этом тоже есть свой смысл: смерть нельзя знать; в ней можно только быть или, точнее, жить. В мудреце, говорит даосский патриарх Лао-цзы, «нет места смерти», и в него не вонзятся ни когти хищных зверей на лесной тропе, ни смертоносный клинок на поле битвы. Но так происходит потому, что мудрый отсутствует даже в своём отсутствии, он примирился со своей смертью и потому... наполняет собою мир.
Что любят духи
Опять за окном жарко застучали гонги, заныли скрипки, и пронзительный голос, перемежая пение с речитативом, стал выписывать странные, судорожные модуляции: в храме по соседству оперная труппа даёт представление в честь Господина Земли – божественного покровителя местности. Храм недавно реконструировали на деньги местных доброхотов. Теперь в его стену врезаны доски с их именами. Рядом новогодние поздравления от местного старосты. Крыша храма вздымается волнами, образуя два высоких конька, на которых два ярко раскрашенных, словно игрушечных, дракона с разинутыми пастями вот-вот проглотят повисшее между ними красное солнце. Спины драконов и загнутые вверх карнизы крыши опутаны гирляндами лампочек, которые весело светятся по вечерам, будто это не храм, а ресторан или зал игральных автоматов. А впрочем, почему религия должна чураться земных радостей? Хозяин храма в старинном одеянии чиновника сидит с радушно-важным видом перед алтарём и глядит в открытую дверь своей канцелярии. Напротив храма принято ставить театральные сцены, чтобы играть спектакли для увеселения богов. Но на соответствующем месте проходит улица, и сцена с недавних пор высится у боковой стены кумирни. Теперь небесному чиновнику не так скучно сидеть в своей приёмной. Если и не увидит представления, то наверняка услышит. Пусть сумбур вместо музыки, зато музыканты стараются от души. И ещё громкие арии с назидательным смыслом, который, несомненно, понравится наставникам из небесной управы.
Традиционный театр на Тайване – часть праздника и воплощает в себе все черты праздничного излишества: буйство звуков и пиршество красок, по-оперному деланные страсти, жгучая экспрессия и... непонятная речь. Русскому должно быть знакомо такое сочетание пышного церемониала и невнятных возглашений. Смычка того и другого не предназначена для понимания, зато приучает чувствовать красоту вещей. Здесь мы наталкиваемся на одно важное различие между культурами Запада и Востока. Западная эстетика исходит из принципа подражания, обязывающего искусство соответствовать действительности – идеальной или материальной. Подражательное искусство исповедует культ формы, тем самым невольно порождая интерес к антиформе, и в конце концов, отравленное нигилистическим самоотрицанием, разлагается на безжизненную абстракцию и бессмысленную натуру, что мы и можем наблюдать сегодня.
Искусство Востока воздвиглось на принципе «таковости» существования, самопроистечения жизни и потому знает только извечное и вездесущее подобие себе. Последнее не имеет ни идеи, ни образа, в нем всякое явление опознаётся как возобновление, на-следование отсутствующему оригиналу. Поэтому оно способно удерживать не-сущее в сущем, антиформу в форме и допускает преемственность реализма и экспрессии в художественном образе. Правдоподобие восточного искусства сильнее всего там, где оно наиболее обманчиво: китайские резчики могли сделать капусту из яшмы или виноград из стекла, которые выглядят точь-в-точь «как настоящие». Зато живопись условна и декоративна. Её уверенный, но откровенно условный реализм свидетельствует об углублённости просветлённого духа и как раз поэтому являет лишь правдоподобный образ мира, нечто вроде бесплотной тени или образа, зримого в зеркале. Ввиду отсутствия прототипа, эта живопись в своей объективности есть не более, чем, так сказать, меньшее из зол, иллюзорно-усреднённый образ нашего восприятия.
Исполненный внутреннего динамизма, уводящий за свои пределы не-образ (само)подобия возвращает к «срединности в обыденном» (классическая конфуцианская формула), по сути – к метафизически опустошённой повседневности. Отсюда непривычная для европейца стилистическая и жанровая универсальность восточного театра, которая объединяет не только все аспекты сценического действия – речь, пение, жест, танец, музыку, но и очень разные виды представления. На Востоке драма перемежается с фарсом, а нередко им сопровождается. Но восточный театр есть воистину представление «жизни как таковой», ибо представляет самое течение жизни и составляющие его противоречия. Сущность восточного театра – это сам акт игры, отрицающий и вместе с тем удостоверяющий сам себя. Здесь мы вновь наталкиваемся на то всеединство жизни-смерти, где, как говорил Лао-цзы, «люди и духи покойны в полноте своих свойств». Театр для тайваньцев являет образ этой безграничной гармонии. А сюжеты наиболее любимых тайваньцами пьес демонстрируют, как можно искупить нарушения вечного морального порядка. И очень часто это делается силой любви, будь то любовь к святости, родственникам или даже страстная любовь девушки к юноше! Вообще-то народные представления оптимистичны и имеют счастливый конец, ведь они – часть праздничного веселья, сулящего публике благоденствие и удачу, а также очищающего от вредоносных влияний. Многие эпизоды этих спектаклей буквально сводились к явлению божественных подателей счастья и изобилия.
Тем не менее, перед нами не лекции о морали и не «живые картины», а праздничная стихия игры. И эта игра по определению несёт в себе собственное отрицание. Народные представления на Тайване не обходятся без балаганного комизма и скабрёзности. В ночные часы на спектакли даже нередко не пускают женщин, оберегая их целомудрие. Та же клоунада присутствует в религиозных церемониях. Храмовый праздник на Тайване начинается с выхода глашатая бога в шутовском наряде: смешной парик, торчащие в стороны усы, одна штанина закатана до колен, в руках – потешный гонг и палка к нему. От близости к богам «крыша едет»!
Двуединство ритуала и театра в народных игрищах тайваньцев особенно заметно в преемственности масок, ещё и сегодня кое-где используемых в деревенских представлениях, статуй богов, персонажей храмовых процессий и театральных кукол. Кукольный театр наделяли особенно большой магической силой и немудрено: стилизация и гротеск, а значит, элемент игры выражены в нём особенно резко, куклы воплощают предел праздничного излишества, по-небесному невесомы и пустотны и этим более всего соответствуют статусу явленного мира как тени. Оттого же кукольные представления в народной культуре Тайваня легко преображаются в театр теней.
Божественными патронами кукольного театра на Тайване считаются три смешных брата, которые пришли из страны Великого Равенства, она же страна всеобщей радости. Правильно: в радости все равны. Куклы-весельчаки особенно покровительствуют супружеской любви и согласию, ведь юмор – спутник искреннего и радостного общения. Но в радости равны не только люди, но и демоны. Своими выкрутасами кукольные братья привлекают злых духов, чтобы потом всем скопом спровадить их восвояси. Даосские священники сказали бы, что духи становятся причастны мировой гармонии.
В этом приобщении и людей, и духов к всемирной гармонии с её беспредельной радостью состоит идея «праздника голодных духов», отмечаемого в середине 7-го месяца по китайскому лунному календарю. Считается, что в это время единственный раз в году открываются врата ада, и демоны вылетают в мир. Их собирают в толпы и ублажают театральными представлениями, после чего отсылают обратно в подземное царство. Интересно, что действия кукол на храмовых праздниках, призванных ублажать духов, в точности повторяют даосские молебны, как будто ритуал не имеет силы, если не удостоверяется представлением.
Святые куклы – лучшие посредники между Небом и Землёй. Они возносят в божественные эмпиреи, но и возвращают к материальности земного бытия. Им ближе всего иронические персонажи традиционной культуры тайваньцев, которых зовут «сосланными на землю небожителями». Низвергнутые на землю за свой независимый нрав, эти народные любимцы прекрасно чувствуют себя среди друзей-гуляк и, когда срок их ссылки подходит к концу, даже отказываются вернуться в небесные чертоги! Театр на Тайване потому так и любим народом, что утверждает святость переживания жизни здесь и сейчас, в самой, так сказать, «срединности обыденного». Жизнь вообще парадоксальная штука, но, пожалуй, самый удивительный её парадокс состоит в том, что она долговечна именно своей эфемерностью. А мы реальны потому, что представляем собой жизнь. Или, как сказал один старинный китайский писатель, «Этот хрупкий сосуд, в котором мы плаваем по житейскому морю, есть наше самое надёжное убежище».